Материалы

Журнальный столик. Март 2018. Наш современник

 Александр Трапезников

ТРАПЕЗНИКОВ Александр Анатольевич родился в 1953 году в Хабаровске. Автор более пятидесяти прозаических книг, среди которых и детективы, и мистические триллеры, и философские романы о духовных исканиях: "Игры идиотов", "Тень луны", "Убийственный пароход", "Бороться, чтобы побеждать", "Механический рай", "Великий магистр", "Добро пожаловать в дом дураков!", "Уговори меня бежать", "Царские врата" и других. Произведения автора издавались в Германии, Франции, Китае, Болгарии. Член Союза писателей России. Живет в Москве.

«ХОМО РУС»

повесть

Посвящается Александру Копылову

    Как-то раз вечерком я и жена присели отдохнуть на лавочку в Измай­ловском парке, а под ней оказался человек. Мы его поначалу и не замети­ли. Не то чтобы он совсем уж с землёй сливался, но одежда действительно была какая-то камуфляжная, пятнистая. Евгения здраво рассудила, что ме­сто, стало быть, уже как бы занято, а следовательно, надо уходить и искать другое. Скамеек много. Я же, включив логическую мысль, возразил: одно де­ло — сидеть на лавочке, и совсем иное — лежать под ней. Это в имущест­венном отношении совсем разные вещи. И не даёт никаких прав на личное пространство. Вот если бы мы улеглись рядом с ним на землю, то... Мы, как часто водится в нашей семье, заспорили, приводя те или иные доказательст­ва, вплоть до кодекса Наполеона. Впрочем, больше шутя, чем серьёзно. Вот всегда так: ссоримся из-за всяких пустяков. Но чаще просто делаем вид, по­тому что любим друг друга. Тут человек под лавкой закашлял.

    — Я вам не мешаю? — хрипловато спросил он.

    — Извините, что мы вас разбудили, но вопрос уж больно серьёзный, — отозвался я и нагнулся, чтобы посмотреть на него. Это был юноша лет двад­цати, с бородкой. — А вот вы как считаете, кто из нас прав, если, конечно, слышали наш спор?

    — Да я вовсе и не спал. Я думал. А не правы вы оба.

    — А о чём, простите за нескромность, вы думали? — спросила жена. — И почему вынесли столь категорический вердикт нам обоим?

    — Спор ваш пустой, как и всё в этом несправедливом мире. Неправед­ном даже. А думал я о том, где бы поесть и попить чайку. Желательно с ли­моном. Я вообще очень часто и долго думаю на эту тему. С голода. С тех пор, как перебрался из Твери в Москву. И ещё о тайне мироздания тоже много думаю. О судьбе России. Но это тогда, когда уже сытый. Не на пус­той же желудок о таких глобальных вещах размышлять.

    — А почему же не на пустой? — озадачилась Евгения. — Мне всегда казалось, что голодный художник или философ всегда намного дальше про­двинется в своих исканиях и свершениях, чем обжора. Да вся история чело­вечества только о том и говорит.

    — Это так, но ведь в подвешенном состоянии в голову опять же одни только мысли о еде и лезут. Согласитесь. Какой уж тут Кант с Гегелем! Гоголя-моголя бы. Всё должно быть в меру.

    — Логично, — согласился я и поинтересовался: — А пришли вы уже к какому-то определённому выводу о тайнах мироздания и о судьбе России?.. Да вы выбирайтесь из-под лавки, присаживайтесь, а то разговаривать не­удобно. И земля в мае ещё прохладная, простудитесь.

    — Да я уже простужен. Но благодарствуйте. А по поводу вашего вопро­са, увы, ничего конкретного ответить не могу. Сплошные загадки. Туман. Как и то, где я буду сегодня ночевать. Такие вот думы.

    Так мы и познакомились. Человеком он оказался очень интересным. И начитанным. А потом он в тот же день очутился в нашей однокомнатной квартире на Уральской улице. Мы, естественно, как добрые самаритяне, пер­во-наперво предложили ему пожить некоторое время у нас на кухне, на ку­шетке, всё-таки поближе к холодильнику, поскольку Юрий был постоянно голоден. Там же и наша собака спала, Лера. Они быстро поладили. Видно, почувствовали какое-то родство душ и схожесть судьбы. Дело в том, что Леру ведь мы тоже на улице подобрали, ещё щенком. Юрий, конечно же, сов­сем иной случай, уже "взрослый пёс", если уместно такое сравнение. В его, между прочим, пользу и добрую характеристику всех бродячих собак. Но, однако, что-то щенячье бестолковое проявлялось порой и в нём. Например, зачем он из своей насиженной деревни близ Твери попёрся в Москву? В по­исках приключений? Для самоутверждения? Чтобы обрести смысл жизни? Или чего вдруг в тот вечер он улёгся под лавку, а не занял горизонтальное положение на ней, как положено, если уж очень хотелось спать? Хотя так мы бы прошли мимо и не познакомились. Судьба-с...

    История его вкратце такова. Схожая со многими его сверстниками из по­терянного поколения в провинциальной России. Родился в неблагополучной семье. В бесперспективном месте. Мать пила, отец пил, отчим тоже, потом все один за другим пропали, кто в алкогольном угаре в пруду утонул, кто в сугробе замёрз, кто в тюрьму угодил. Да таких часто в программе у Гор­дона или Малахова показывают, орут друг на друга, жалуются, матерятся, рыдают, что-то выясняют, взывают к состраданию. Создают коллективный образ России. Будто других людей для показа по телевизору нет. Пригласи­ли бы хоть одну пиликающую на скрипке семью. Сидели бы перед камера­ми и пиликали, пока бы все не заснули, включая операторов и режиссёров. Ан нет, не формат. Рейтинг упадёт ниже плинтуса. Ор лучше. Объясняет биологический вид "хомо рус", отличный от всего остального "цивилизован­ного человечества" во главе с англосаксами.

    Так вот, воспитывался Юрий у деда с бабкой, да те тоже, в конце кон­цов, спились. Но внук по их стопам не пошёл, напротив, не пил и не курил сроду. Зарок дал. Слишком ярок и горек был наглядный пример. С детства тянулся к знаниям, всё больше гуманитарным, школу окончил хорошо, чуть ли не с золотой медалью, читал много, занимался самообразованием и спортом, даже в церковь ходил каждый день. Пел там, на клиросе, голос у него был звонкий, и выполнял обязанности иподиакона. Оставшись круг­лым сиротой, он вообще мечтал стать монахом. Не срослось что-то. Потом отслужил в погранвойсках и загорелся другой идеей. Заколотив пустой дом в деревне, он, как молодой Растиньяк или Жюльен Сорель, двинулся на по­корение столицы. Не имея за душой ни копейки. Авось, вывезет. Характер­ная русская черта. Тяга к перемене мест, как писал ещё профессор Ключев­ский, объясняя переселение славян, перелёт их на незаселённые территории подобно стаям аистов. Но "вывезло" пока что только на нас. Может, повез­ло даже. И ему, и нам, но это я уже потом отметил, спустя много дней. Ведь встреча эта была промыслительной.

    — Ты, конечно, понимаешь, — честно сказал я ему на второй вечер, — что долго мы тебя терпеть не станем. Но чем сможем — поможем.

    — Понимаю. И на том спасибо.

    Мы с женой — пара среднего возраста, ближе к сорока пяти, и без осо­бого достатка. Она врач, я литератор, детей, кроме собаки, нет. Живём скромно и тихо. Но Юрий нам как-то сразу пришёлся по душе, словно по­терявшийся в детстве отрок или вернувшийся блудный сын. Хотя это вовсе не означало, что из-за него мы стали бы ломать устоявшийся образ жизни. Однако русскому человеку всегда хочется кого-то облагодетельствовать, ос­частливить, приласкать и приголубить несчастного, обездоленного, чтобы "держать это в уме", "на всякий случай", и потом, может быть, предъявить сей факт в качестве последних аргументов на Страшном Суде. Так и мы, на­верное, не сговариваясь и не шибко обсуждая этот вопрос, взяли Юрия к се­бе в дом. На бессознательном уровне, как "козырную карту" в этой игре с Милосердием. Да и любопытно было, честно говоря, просто приглядеться к одному из ярких представителей нового поколения России. А то ведь и не знаем вовсе. Думаем лишь, что "прочитали" эту открытую примитивную книгу. Нет. Только первую страницу открыли. А уж то, что Юрий был "ярок", сомнений не вызывало. И, в какой-то степени, он был именно той самой "козырной картой".

    — У меня есть тайна, — объявил он нам на вторые сутки. — Даже две.

    — Тогда уж лучше ты их при себе держи, — отозвался я. — Это как "материнский капитал". Если скажешь — растратишь впустую, какая же это будет тайна? Девальвированная. А немецкая пословица вообще гласит: что знают двое, знает и свинья.

    — Ладно, тогда помолчу пока.

    — Нет уж, говори, коли начал, — попросила жена. Она страсть как лю­бопытна. И мы вновь между собой заспорили. Я победил. Тайны свои Юрий решил до поры до времени сохранить. Но вот с этого-то настоящая история и начинается...

    О тайнах чуть позже, а пока о том, как осуществилась мечта Юрия. Тут надо добавить, что первые трое суток наш незвано-званый гость только от­сыпался и ел, хотя и разговаривал тоже, рассказывал о себе прямо и откро­венно. Много. А чего скрывать? Всё на лбу написано. Enfant terrible наше­го времени. "Ужасное дитя", если по-русски. Хотя ничего ужасного в нём не было. Даже красив. И внешне, и какой-то внутренней духовной красотой, когда загорался.

    Жена нарадоваться не могла (она врач-психотерапевт, к тому же дис­сертацию пишет о пороговых изменениях сознания в позднем подростковом возрасте). На примере этого молодого человека ускоренно и пошло дело. А Подросток ведь и у Достоевского лет двадцати... Да и мне для нового ро­мана типаж был вполне подходящий. Я его давно задумал написать, назва­ние только не вырисовывалось. А теперь, как ударило: "Человек под лавкой".

Словом, свою выгоду мы тут тоже имели. Все при своих, короче. А в конце третьих суток Юрий заявил:

    — Ещё, кроме тайны, у меня мечта есть. О ней-то хоть можно?

   — Нужно, — сказала жена. А я, как обычно, возразил:

   — Вообще-то тоже нежелательно, мечты — дело сокровенное, хотя и пустое. Не христианское это занятие — мечтать. Всё равно, что плавать в сладких иллюзиях, как в болоте. Не уследишь, как на дно утянут. К жа­бам.

Юрий погрустнел, но тут уж и меня любопытство разобрало:

    — Ну, хорошо, валяй... А дай-ка попробую угадать. Небось, хочешь стать богатым буржуином, как Дерипаска, или купаться в лучах теледешё­вой славы, вроде Урганта, а потом жениться на какой-нибудь Маре Багдасарян, чтобы носиться с ней на папином "гелентвагене" без руля и ветрил. Да­вя детей и старушек направо и налево.

Мы, как всегда, чаёвничали на кухне, атмосфера была самая благодуш­ная, весёлая. Но то, что мы позже услышали, нас поразило.

   — Нет, Александр, ты меня слишком низко ценишь, — серьезно отве­тил Юрий. Его серо-голубые глаза заволокло лёгкой дымкой: — И вы, Евгения Фёдоровна. Даже обидно как-то... Я хочу посвятить всю свою жизнь борьбе за будущее процветание России, полностью погрузиться в по­литику и организовать здесь новое молодёжное движение. Которое со време­нем превратится в мощную революционную силу. Главную партию на Руси. Самую честную и справедливую, истинно народную, которая в итоге сметёт поганой метлой власть олигархов и искоренит всю эту мерзкую "пятую ко­лонну". Освободит закабалённый труд. Высвободит низовую энергию. И на­ведёт здесь чистоту и порядок. Нравственную чистоту и божественный поря­док. Уже на века и до конца времён.

    Признаться, даже такие тёртые калачи, как мы с женой, после этих слов несколько опешили. Я даже за столешницу ухватился, чтобы не упасть со стула. Чего угодно можно было ожидать, но не подобного. Видно, не зря мы выбрали ту свободную лавочку в Измайловском парке, под которой покоил­ся до поры до времени новый Ленин. Это действительно судьба. Она своим извилистым путём свела нас с молодым русским Махатмой Ганди. Болива­ром и Че Геварой в одном флаконе. А что было ещё подумать в ту минуту?

Пока Евгения приходила в себя, я осторожно начал, стараясь сразу ие разочаровывать Юрия в его заветных мечтах:

    — Политика — вещь довольно тёмная, скользкая, вредная и путаная. Нужно быть готовым к любым ударам судьбы и пакостям исподтишка. Честным и добрым людям там попросту делать нечего. Вон, уже и Ксения Собчак в политику рвётся. А есть и похлеще... Да вся Болотная площадь не­сколько лет назад была ими усеяна, всеми этими гламурными поганками. Совсем на голову отмороженные. Но это разговор длинный. А концепция у тебя есть? Программа.

    — Есть.

    — А на кого думаешь опираться? Молодёжь ведь электорально разная. Есть бедные и богатые, ботаники, мажоры, офисный планктон, трудяги, зом­би... Да и от места проживания многое зависит. Одно дело — мегаполис, другое — провинция. Везде свои ценности.

    — А я к каждому найду особый ключик. Да и объединяет их всех одно.

    — Что же, кроме возраста? — спросила жена, делая пометки в блокнот.

    — Безверие. Никто ни во что не верит. Все нынешние идеалы и куми­ры — ложные. Все цели — смешны и ничтожны. Вся действительность — мерзка и срамна. Всё будущее — под большим вопросом. Кругом обман предательство.

Юрий стал расхаживать по кухне, чётко отмахивая рукой, очевидно, уже примерял на себя тогу оратора в римском Сенате:

    — Самое страшное — сонное царство успокоения. И предательство элит уже не за горами. Ещё чуть-чуть — и скрытая измена проникнет во все слои общества, ядовитой змеёй проползёт. А случись война? Все сдадутся. Моло­дёжь — первая. Потому что их так учили. А я дам им надежду и веру. И они сами возродятся и воскресят уже почти умершую Россию. Потому что кроме них сделать это больше некому. А у ме­ня есть силы, я чувствую это, я готов возглавить их. Я, собственно, именно для этого и рождён, и ради этого, ради грядущей борьбы прошёл все круги тверского ада. Больше скажу. Война, как бы горько это ни прозвучало, про­сто неизбежна. И даже необходима, если разобраться. Или они — нас, или мы — их. Третьего не дано. И чем раньше она начнётся, тем лучше. Поэтому именно сейчас, как никогда прежде, нужен огромный мобилизаци­онный проект. Гигантский, общероссийский. И перевод всей экономики на военные рельсы. Пока не поздно.

    Мы с женой, честно говоря, заслушались, глядя на него. Даже Лера притихла, не спускала глаз с его рта. Он, несомненно, обладал неким даром. Словесным ли, вдохновенным, духоподъёмным, сакральным — не знаю. Тут жене разбираться как психиатру. Но то, что он умел говорить, как петь, — это уж, на молодёжном сленге, "ясен пень". А я вот о чём подумал: из не­го бы и церковный проповедник складный получился. Вероучитель. Не слу­чайно он в школьные годы в монахи хотел податься.

    — А сподвижники у тебя уже есть?

    — Нет. Вернее, есть двое, хотя они об этом пока не догадываются, — и он выразительно посмотрел на нас. Помолчал, потом добавил: — И я очень прошу вас помочь мне в самом начале. Вам позже это стократ зачтётся. Я ведь тут, в столице, совсем одинок. Мне не деньги нужны, а связи. Введите меня в круг своих друзей и знакомых. Расскажите им обо мне. Ты, Александр, в среде пишущей братии вращаешься, а к вашему слову, Евгения Фёдоровна, также многие прислушиваются. Оба вес имеете. Вот и подтолкните меня, как ком с горы. А лавина уж потом сама обрушится.

    Мы с женой переглянулись, подумали и, не сговариваясь, ответили со­гласием. Отчего же не помочь? И лишь позже, уже засыпая, я вдруг вспом­нил его последнюю фразу: "ком с горы". Так ведь не на вершину, как он мечтает, а вниз. Оговорка по Фрейду. Этак он опять под лавкой окажется... Но уговор есть, контракт заключён, а стало быть, и делать больше нечего. Отступать поздно, рассусоливать тоже. Так мы очутились в одной связке или "в телеге", выражаясь языком Юрия.

    Продолжение читайте в номере.

 

Екатерина Рощина

    РОЩИНА Екатерина Борисовна родилась в Москве. Окончила Московскую акаде­мию печати. Работает шеф-редактором журнала "Детская "Роман-газета", в газе­те "Вечерняя Москва" выступает в качестве обозревателя. Автор повестей и рас­сказов, которые печатались во многих периодических изданиях. Живёт в Москве.

 

«СИНДРОМ БАБОЧКИ»

рассказы

    Будь осторожен в своих желаниях — ибо они могут исполниться. Очень точно. К сожалению, мы мечтаем, рисуем "идеальную", как кажется, кар­тинку — и отпускаем её в Космос с надеждой, что сбудется.

    И, что интересно, очень часто сбывается. Но в реальности ничего иде­ального нет. Так, моя приятельница Светка, рыжий лучик, заработавшись до невозможности на двух работах, мечтала только об одном: отдохнуть. Так, чтобы лежать и ничего-ничего не делать. Вселенная услышала её желание и интерпретировала по-своему: выходя из автобуса на высоченных своих каблуках, Светка не удержала равновесие и упала прямо на асфальт. Слож­ный перелом ноги в двух местах. Больница, неподвижное лежание на вы­тяжке, а потом долгая-долгая реабилитация дома. Никаких каблуков теперь, конечно. Светик ходит осторожно-осторожно, как древняя старушка, и те­перь у неё куча свободного времени, а работает только на полставки. Она страшно жалеет о тех днях, когда бегала как подорванная и телефон звонил, не умолкая.

    Или, например, Лилька. Когда-то давно мы с ней за рюмкой чая разго­ворились про визуализацию. Явление очень интересное и, как ни странно, действенное. Ведь равнодушной Вселенной всё равно, чем наградить челове­ка. Для неё нет ни хорошего, ни плохого. Но она чутко отзывается на прось­бу. Поэтому, говорят опытные приверженцы теории визуализации, надо мак­симально точно послать запрос. И Вселенная, будь уверен, отреагирует и пришлёт — на блюдечке с голубой каёмочкой. Лучше даже поступить грубо и нахально: вырезать из журнала красивую фотографию того, что тебе желанно. Повесить на видное место. И каждый день пялиться до одури на эту красную спортивную машину, дом с белыми колоннами или свадебное фото идеальной пары. Вместо лица невесты вклеить, естественно, свою ро­жицу. И ждать предложения.

   Средний возраст для женщины — странный. С одной стороны, главные эмоциональные битвы и достижения уже состоялись, с другой стороны — много чего ещё будет. Ты уже не блещешь девичьей красотой, но зато про­клюнулись мудрость и относительное душевное равновесие. Девичья лёгкость и наивные ямочки на щеках ценятся мужчинами недолго. За мудрость и тер­пение они готовы даже предложить руку и сердце. Лилька хотела руки и серд­ца. Но только — от мужчины достойного. В высшей степени достойного... Она всегда была перфекционисткой, Лилька. Стремительная, высокая, худая, с чёрной чёлкой а-ля шестидесятые и такими же чёрными, яркими глазами. И журналов перелопатила за этот памятный вечер целую кипу. Пока не на­шла то, что искала: семейный портрет на зелёной лужайке. Он, она, малень­кая девочка в белых кружевах. Он и она стоят, держась за руки; девочка чуть поодаль, её лица не видно. Малышка наклонилась к кудрявой собачке.

   —  Смотри, какой мужчина! Вселенная, ты слышишь? Мне нужен та­кой. Тако-о-о-ой! Не хуже, — сказала Лилька.

    Да, мужчина, конечно, хорош. Складный, с хитрым прищуром, с длин­ными волосами, зачёсанными назад. Успешный. Хотя как по фотографии можно судить об успешности?

Я тоже нашла "идеальную картинку" для себя. Небольшой коттеджик, утопающий в кустах цветущей сирени. Беленький домик, похожий на пря­ничный, а к нему ведёт гравиевая дорожка. На крылечке сидит кошка бри­танской породы. Покой и достаток. И нет никакой безумной людской толпы. Да, пожалуй, это именно то, что мне нужно.

Лилька сердито фыркнула:

—  Надо мечтать не о материальном! Впрочем, дело твоё.

    Она всегда такая: резкая. Такой же была в институте. Наверное, и в детстве тоже всех строила. Вот поэтому до сих пор одинока. Зато много чего добилась в плане карьеры. Это тоже дорогого стоит.

    Дома я прицепила "свой домик" магнитами на холодильник. Какое-то время смотрела на него и шептала всякие просьбы, отправляла их в далекий космос. Хватило меня, признаюсь, ненадолго. Сначала прекратились мантры и шептания, потом и сама картинка улетела в мусорное ведро. А Лилька, оказывается, всё смотрела, всё визуализировала.

    Я уже напрочь забыла о том нашем разговоре. А потом получила от неё письмо. Лилька извинялась, что пропала так надолго, но в её жизни произо­шли серьёзные перемены. Лилька встретила Его. Того самого, как с картинки.

    Да, оказывается, картинка ожила, Лилька смело сделала шаг вперёд и попала в Зазеркалье. Познакомились случайно — в интернете, и закрути­лось. "Ты не поверишь", — несколько раз повторила моя подруга. А дейст­вительно, какая-то фантастика. А потом: "Что тебе привезти из Италии?" — спрашивала меня Лилька.

    Они ехали в Рим. Первая их совместная поездка. "Но вообще — у нас всё очень-очень серьёзно. Потом встретимся обязательно, мне надо тебе мно­гое рассказать".

    Из Рима Лилька привезла мне шёлковый платочек изумрудного цвета. Мне оставалось только утирать этим платочком себе слёзы зависти; похоже, Лилька действительно встретила последнего на этой планете принца. Как ни странно, он удивительно походил на мачо с фотографии из журнала: тёмные волосы, зачёсанные назад, хоть и с небольшими залысинами... Хитрый, ве­сёлый прищур рыжих — рысьих каких-то — глаз. Исполнительный дирек­тор в фирме, занимающейся программным обеспечением. Владеет тремя языками, прекрасно разбирается в искусстве.

    Но главное — он любит её, Лильку. Называет "своей девочкой". А она с ним — маленькая и слабая. И подарил не какое-нибудь заурядное кольцо, а живую бабочку. Да, представьте, небольшая коробочка, вся в лентах… И вот Лилька дрожащими от нетерпения пальцами развязывает один бант за другим, а потом снимает крышку — и аааах! — прямо на неё вылетает тропическая бабочка бирюзового цвета. И садится на плечо, как живая брошь, бабочка прекрасна, она переливается всеми оттенками синего, от индиго до серебристо-голубого. И Лилька впервые за много лет плачет от счастья. "Последний раз так плакала — от счастья, — когда увидела себя в списке по­тупивших в институт. Но это же не сравнить, понимаешь? То счастье и это. Сейчас — намного круче", — рассказывает она мне.

    — Лиль, а что потом с бабочкой-то... Ну, она же живая! Ей же есть надо, а?

    — Да какая разница, что с бабочкой. Это же символ! Символ хрупкос­ти и нежности. Понимаешь? За шкаф улетела. На зимовку.

    Его звали Глеб Малюгин. "Глебушка", — называла его Лилька. Счастье. Бабочка, трепещущая крылышками на левом плече. Какая я была дура, что выбросила фотографию чудесного домика и недостаточно упорно визуализи­ровала.

    А Вселенная всё продолжала фонтанировать подарками. И совсем скоро оказалось, что Лилька скоро станет матерью. А Глебушка, соответственно, отцом. И опять — девять месяцев радости и покоя, и счастливого ожидания "маленького Глебушки".

    Правда, "маленький Глебушка" спутал все карты: родилась девочка. Крошечная черноглазая девочка, так похожая на Лильку. Назвали Глашей. Чтобы первые две буквы имени были всё же, как у Глеба.

    На этом сказка закончилась. Произошёл сбой в планах, Вселенная ста­ла больно бить, а не осыпать дарами. У маленькой Глаши оказалось редкое генетическое заболевание — буллёзный эпидермолиз. Мало кто знает об этой болезни... Синдром бабочки — так называют это заболевание. Болезнь врождённая и не лечится. Очень нежная кожа, которая воспаляется и сле­зает буквально от каждого прикосновения. Ребёнка нельзя потискать, нель­зя даже поцеловать. Только неуловимо чмокнуть воздух рядом с Глашей... А малыш ведь двигается. И после каждого движения кожа слезает. Как пыльца с крылышек у бабочки. Купания, кремы, ежедневные процедуры, которые не лечат — лишь облегчают боль. Неизлечимо. Навсегда. Больно и страшно.

    Вся жизнь Лильки перевернулась. Главным стала маленькая нежная ба­бочка — Глашенька, худенькая и трепетная.

    А Глебушка? Он ушёл в закат. Ему нужна была идеальная семья, иде­альная картинка. А не больной ребёнок с мамашей, говорящей исключитель­но о кремах и таблетках. Мне показалось, что Лилька даже не заметила, как Глеб исчез.

    Я спросила у Лильки: жалеешь, что так вышло? Глеб-то мерзавец какой оказался.

    — Да ты что! — она вскинула на меня свои чёрные глаза. — Если бы не Глеб, у меня не было бы этого чуда, Гланьки. Это же — чудо! Она так нуждается во мне. А я — в ней. Ну да, проблем много, но ведь это и счас­тье тоже. Самое настоящее счастье. Просто совсем не такое, как я представ­ляла. И ещё... да... Помнишь ту синюю бабочку? Она мне часто снится. Впрочем, неважно...

    Она вдруг стала совсем другой, моя Лилька. Куда пропала её былая рез­кость и перфекционизм... А в чёрной чёлке появились первые серебряные ниточки. Прежней — яростной и шумной — она становится, лишь когда обижают её малышку, её Глашу. Вернее, когда Лильке кажется, что малень­кую черноглазую девочку-бабочку кто-то обижает... Кто мог бы обидеть Гла­шу? Это просто крошечный ангел, в свои пять лет тонко понимающий му­зыку, вдумчивый и прелестный, самый тактичный и деликатный ребёнок из всех, кого я знаю.

    А мне Вселенная, кстати, тоже ответила. Хотя я и недостаточно усердно просила её о том пряничном домике... У меня появился домик — не белый гламурный коттеджик, но небольшая избушка на шести сотках, на самом краю Московской области, добраться туда можно только на перекладных.

    И лиловой сирени нет. Ну, что ж, посадим. Когда-нибудь вырастет. Зато уже появился котик, но тоже "откорректированный". Не британец, а самый обычный, серый, помоечной полосатой расцветки. Но как он хорош и ласков! Он пришёл ко мне на крыльцо поздней осенью сам, оголодавший и больной, но стал самым настоящим другом и утешением. Он ловит мышей и подкладывает их мне в тапки — в знак любви и благодарности.

 

"ЛЕНИНСКИМ КУРОМ"

    — Ну, что, по домам! — скомандовал Лёшка. И поднялся с большого ватманского листа.

    — У меня уже мама пришла с работы, будет ругаться, — сказала Рита Кожевникова.

    — У меня тоже скоро родители придут. Надо всё убрать к их прихо­ду, — это уже Андрей Масляков. Моя команда. Редколлегия, где я — пред­седатель.

    Лёшка нагнулся, чтобы собрать гуашевые краски. Он был явный пер-фекционист (тогда, конечно, этого слова я не знала). Жёлтую краску закры­вал крышечкой от жёлтой, зелёную — от зелёной. А Андрюха сознательно халтурил. Какая под руку попадётся... А может, спешил выгнать нас из до­ма до прихода родителей.

    Моя команда. Редколлегия, где я — председатель. Потому что я училась параллельно в художественной школе. Всю жизнь эти жуткие газеты ко всем праздникам рисовала я или я со товарищи. Где-то они, наверное, хранятся — чудовищные, но такие милые агитки, написанные корявым детским почер­ком. Разноцветная гуашь не выцветает, это не акварель. К каждому праздни­ку. Всё более и более профессионально — рука набивается и на этом тоже. Много позже, когда не было денег, а сделать подарок другу хотелось, я шла тем же проторённым путём: из какого-нибудь глянца вырезала фотографии, наклеивала на лицо, скажем, Джеки Чана портрет именинника, а рядом ле­пила другую фотку — с Деми Мур, ещё молодой и прекрасной, в полуобна­жённом виде вручающей розу имениннику... Писала десяток незамысловатых стихотворений. И обязательно — яркий заголовок. Успех моему подарку был обеспечен. Потому что ничто ие ценится так дорого, как креатив и ориги­нальность.

    Но тогда, в девятом классе, я, конечно, не знала о том, что нарабатываю бесценный опыт. Я просто отбывала художественную повинность. Впереди мерцал конкурс стенгазет, и мы просто обязаны были выступить, как говорит один современный рэпер, "словно челюсть питекантропа". Мы рисовали стен­газету у Андрюшки дома, пошли после школы сразу к нему. Сначала, понят­но, разглядывали коллекцию фарфора Андрюхиной мамы. Меня в самое сердце поразила китайская куколка... "Поставь на место, — строго сказал Андрюха. — Если что, мама убьёт". Я убрала куколку на место, между красно-золотыми томами Пушкина. У меня дома, к слову, был такой же Пушкин. А куколки не было.

    Потом пили чай. Потом плевали с седьмого этажа вниз: кто дальше. Ко­роче, газете посвятили часа полтора. Но у меня были заготовки: вырезки из журнала "Огонёк". До сих пор, уже непонятно зачем (стенгазет я не дела­ла лет пятнадцать), я храню интересные вырезки из газет... Всякие знойные красотки, вожди и артисты. Вдруг понадобятся.

    Ну, на старости лет не будет денег, чтобы купить подарок. Тогда я сво­ей подружке Ире — оп-па! — и смастерю стенгазету. Ира обрадуется, она такой человек. Позитивный. Это сейчас редкость.

    А тогда, в девятом классе, мы все были позитивными и стенгазетную по­винность воспринимали как долг. Нет, не так. Как ДОЛГ. Ведь впереди 22 апреля — должен был быть день рождения Владимира Ильича Ленина, вождя мирового пролетариата. Это был самый-самый конец советской эпо­хи. И день рождения Ленина отмечался, но не так бурно, как в прежние го­ды. Но ещё отмечался — и стенгазетами, и концертом, и торжественной ли­нейкой. И, конечно, субботником.

    Всё было приклеено, стихи и заметки на своих местах, и заголовок алел (я писала). А под ним — курсивом, но тоже крупно и заметно — Андрюш­ка вывел: "Ленинским куром". Буква "с" во втором слове выпала. Ошибку мы заметили не сразу. Такие ошибки называют "глазными".

    Заметили, когда Лёшка зацепил своей огромной ногой в толстых носках банку с водой. В ней мы полоскали кисточку. Мутно-грязная лужа хлынула на ватманский лист, заливая заметки, картинки и заголовки. И толстый пер­сидский ковёр, на котором мы расположились. Андрюшка, конечно, больше всего переживал за ковёр. Ну, а мы — за стенгазету. Может быть, её ещё можно было спасти, но тут мы заметили ошибку в подзаголовке про "Ленин­ский курс". Эта ошибка поставила жирную точку на полиграфическом про­дукте. Газета была погублена уже давно. Просто мы об этом не знали...

    — Ну, вам всё равно надо уходить, — волновался Андрюха, ведь скоро должны были прийти его родители. На Лёшку было жалко смотреть.

    — Я нарисую газету ночью, — сказала я неожиданно для самой себя. — Я всё переделаю.

    Во-первых, я была главой всей этой шайки несостоявшихся художников. Они — простые члены редколлегии. А я, как-никак, председатель. Значит, на мне вся ответственность. Пусть у Лёшки ноги растут не пойми откуда. И руки. Это совершенно неважно. Отвечаю я.

    А потом, я была чуточку влюблена в Андрюшку. Не до потери пульса, но, когда он присылал мне записку, сердце учащённо билось. "Роща козлиха. Роща-тоща", — читала я. И понимала: нет, насчёт любви показалось. Это не тот самый человек. Как хорошо, что я не успела влюбиться в Маслякова! "Вот тебе!" — давала я ему портфелем по спине. Как хорошо, что в школе ещё думаешь, влюбляться или нет. Есть выбор. Его можно решить с помощью корявой записки и старого рыжего портфеля.

   Но козырнуть перед Масляковым всё-таки хотелось.

    — Я нарисую газету, — повторила я. — Варежки закройте. Завтра в это же время мы будем есть самый вкусный торт в мире.

    Я даже помню, что это был за торт. Он и назывался волшебно: "Сказ­ка". Цветной крем, бисквит. Длинненький и тоненький. Впрочем, зачем я рассказываю? Все и так знают.

    Торт "Сказка" полагался за второе место. За первое — переходящее красное знамя и грамота. Но уже тогда материальное довлело над духовным в отдельно взятом организме. Мне нужна была "Сказка", а не знамя. Другие места и возможности, кстати, даже не рассматривались. А ведь мы могли, например, получить третье место — войти, как сказали бы сейчас, в шорт-лист. Или не получить вообще ничего. Участвовали все старшеклассники.

    Но за моими плечами была художественная школа и целая папка выре­зок. Вырезками занимался отец. Из каждой газеты и журнала он вырезал все значимые, на его взгляд, статьи и раскладывал по книгам соответствующей тематики. До сих пор, когда я беру, например, томик Лермонтова, на меня дождём летят пожелтевшие от времени вырезки. О Тарханах, о бабушке Михаила Юрьевича, безумно его любившей, но самодурке, о том, как было написано "Бородино"... И каждая подписана: например, "ЛГ 21.07.78". Почему у меня совсем нет такой скрупулёзности, а дети — те вообще газет не читают? Не говорю уж о вырезках. Нас испортил интернет и быстрый до­ступ к самой разной информации. Впрочем, я отвлекаюсь от своего рассказа.

    Вырезок было много. Проблема была в ватманском листе, но дома я про­сто перевернула испорченную кривоногим Лешкой стенгазету и нарисовала всё заново на обороте. Получилось классно. Сейчас мне уже трудно вспом­нить, что там было. Можно было бы написать: вспомнить невозможно. Но говорят, что свою память человек использует лишь на малую долю про­центов, и на самом деле мы в состоянии при желании вспомнить лица всех людей, с кем когда-либо ехали в общественном транспорте... Может быть, я и вспомню когда-нибудь при помощи специальных технологий, как выгля­дела та новая стенгазета. Но в подзаголовке там точно было написано: "Ле­нинским курсом". И газета была так хороша, что на парадной общешколь­ной линейке нашему классу вручили грамоту и почётное переходящее крас­ное знамя.

   А торт "Сказка" уплыл от нас в класс "Б".

   Я до сих пор помню ту жгучую обиду — глупую, в сущности. Мы не бы­ли голодающими негритятами с чёрного континента, фотографии которых публиковали в прессе, — с вспухшими от голода животами и несчастными глазами. Более того, наши родители сдавали деньги, и мы ели в школе ка­кое-то пюре с сосисками. Некоторым попадались половинки сосисок: то, что не доели младшеклассники, у них обед был двумя уроками раньше. Неваж­но. Голодающих среди нас не было. И первое место — лучше второго, это и дураку ясно. Но мне, ученице девятого класса, вечно лохматой, худой дев­чонке с рыжим портфелем, так не казалось.

Знамя отдали старосте, а грамоту — как главному виновнику торжест­ва — мне.

    Я выбежала из зала с грамотой — плакать. На меня с удивлённым не­доумением смотрела сотня пар глаз: учащиеся и учителя. Сколько раз потом за свою жизнь я так выбегала, еле сдерживая, а потом, за дверью, уже не сдерживая, горькие слёзы. Страшный эгоизм и желание побеждать. Это непра­вильно. Первое место только одно. А наша газета была лучше. "Ленинским ку­ром, — причитала я. — Лучше бы мы так и оставили". Светило апрельское солнце, и распустилась верба. Я рыдала в женском туалете. Я ненавидела этот прекрасный мир. И жизнь моя, такая молодая, такая, в общем-то, беззабот­ная, казалась никчёмной и пропащей.

    Сейчас мне это смешно. Зачем мне так нужен был этот торт "Сказка"? Может, чтобы сразить Андрюшку? Но вроде он мне и не особо нравился.

    Нет ответа. Но горе требовало выхода. Я изорвала грамоту в мелкие клочки и выбросила в унитаз. Хотела спустить воду, но глянцевые бумажки с порванным изображением — профилем Ильича золотом — продолжали кружиться на поверхности. Тогда я ушла домой. По дороге я встретила свою подругу Юльку, она была на год старше. Она рассказала мне, что у её ры­бок гуппи родились мальки. Мы пошли смотреть мальков. Мальки были кро­шечными и прозрачными, они прятались в водорослях. Юлька показывала мне, как самцы рыбок ухаживают за самками. Самцы были сплошь вуалехвостыми красавцами, все разными, а рыбки-самки — невзрачными гигантихами. Это тоже было удивительно...

    Скандал разразился на следующий день в школе. Меня вызвали к дирек­тору прямо с первого урока. Она нервно сглатывала слюну и подкашливала. Колыхались бледные щеки, и лицо выражало скорбь.

    — Не ожидали от тебя такого! Так под лицом благопристойности порой прячется порок, — сказала она очень двусмысленно.

    О чём думать, непонятно. Может, она как-то узнала, что у Юльки мы смотрели за любовными игрищами гуппи? Но оказалось всё куда прозаичнее.

    Оказалось, что сразу после меня дамскую комнату посетила училка ма­тематики — она меня явно недолюбливала. И в унитазе она обнаружила плавающие обрывки грамоты.

Собирался учком, потом — комитет комсомола, и потом педсовет. Меня хотели отчислить из школы.

    — Ты порвала Ленина! Дедушку Ленина! Какое неуважение! Мы вос­питали чудовище, — стенала наша партийная наставница Валентина Андре­евна. Валендра.

    Я рыдала. Так страшно мне не было никогда. Куда мне теперь? И в учи­лище не возьмут. Я же почти окончила девятый класс. А до десятого не до­росла. Исключат из комсомола. И главное, я действительно ощущала себя чудовищем. Разорвала дедушку Ленина...

    Отвлекаясь от основного повествования, я сейчас не понимаю — поче­му Ленина мы повсеместно называли дедушкой? Если он умер в 54 года, и к тому же никаких внуков не имел? Сейчас в этом возрасте мужчина за­частую заводит молодую жену и детей. По крайней мере, дедушкой назвать его ни у кого язык не повернётся.

    Помощь пришла, откуда не ждали. Учительница труда взяла меня на по­руки. То есть поручилась за меня, хорошую и прилежную ученицу, что ни за что и никогда... А может, скандал не нужен был школе. А может, дед-ге­нерал позвонил какой-нибудь шишке. Но меня оставили в школе, где я бла­гополучно отучилась и даже, представьте себе, вновь рисовала стенгазеты.

    Такая вот история. С премиями меня ещё "прокидывали" сто миллио­нов тыщ раз. И каждый раз хотелось выбежать из зала в слезах и что-ни­будь порвать.

    Но жизнь учит. И я сидела в зале до самого конца, широко улыбаясь на камеры, пока не наградят самого последнего конкурсанта. С Андрюшкой, ко­нечно, ничего у нас не было; оказалось, что у него роман с той самой Ри­той. Как я могла не заметить? Удивительно. После школы они поженились, и Андрюха стал православным священником; с матушкой Ритой у них шес­теро детей и единственная из нашего выпуска крепкая семья.

   А торт "Сказка" я с тех пор не ела. Как-то не хочется.

 

Татьяна Грибанова

    ГРИБАНОВА Татьяна Ивановна родилась в деревне Игино на Орловщине. Окончила Орловский пединститут. Автор нескольких книг стихов и прозы. Лауреат Губер­наторской премии (Орёл), премии им. Е. И. Носова, премии им. А. Платонова "Ум­ное сердце" и др. Живёт в Орле.

 

«ЗАБЫТАЯ ЗИМА»

рассказы

 ХОРОШО-О!

    Льняной, ласковый до истомы вечер. Самая пора закруглиться бы с днев­ными хлопотами. Всё равно на крестьянском подворье их бесконечная вере­ница. Но сидеть за просто так, о том о сём — ни о чём калякая, на лавоч­ке у ворот — дело для меня великотрудное, скажем, даже непосильное. И потому отправляюсь в чулан, прихватив пару вёдер, нанизываю их на ко­ромысло, обустраиваю на плече.

    Родник у нас под Мишкиной горой, в самой низине. Спуститься к нему можно пологой, выбранной в земле и обнесённой дубовыми кругляшами ле­стницей. Сладил её пару лет назад дядька Николай, муж моей тётки Нинилы. По крутояру ему, а тем более, тётке с полными ведёрками не поднять­ся, вот он и исхитрился, обустроил пологий спуск.

    Можно, конечно, сбегать на ключ и по этой, обросшей диким сливняком стёжке, но лично я не испытываю, проходя в стеной стоящих зарослях, ни малейшего удовольствия.

    Другое дело — выйти на гору, на самое крутолобье. Вниз и смотреть страшно, зато какая красотища открывается — дух захватывает. Хоть в ка­кую сторону взгляни, на дальние-предальние вёрсты — всё как на ладони ви­дать. И пока ещё имеется "порох в пороховнице", ни за какие коврижки не променять мне этот обрывистый спуск, где и правду можно голову свернуть, на степенную "пенсионную" лесенку.

    Не было ещё и дня, чтобы я, отправляясь на ключ, не задержалась бы на этом верхотурье, не присела бы, сбросив в анисы коромысло и ведёрки, хоть на пару минут.

    Сердце замирает — какая ширь! И в предвечерних далях уже мигают, мигают, словно роятся светлячки, огоньки окрестных деревень. Вон через Облогу, на левом берегу Кромы у песчаного, покрытого мелкой галькой при-плёска — Гавриловка. А там, западнее и чуть подальше — Выдумка. Обер­нёшься — через речку от крохотного посёлка Степь всего несколькими огонь­ками подмаргивает Старо-Гнездилово.

    Отсюда, с горы, кажутся роднее и куда ближе — рукой подать! — умы­тые лазурью небеса. Простор земной, простор небесный и я... Сижу тут на крутояре, обхватив колени руками, обо всём на свете позабыла. Слушаю, как внизу пожуркивает, омывая валунки да камушки, парной, в песочных рыжинках Жёлтый; как суетятся, обустраиваясь на ночлег в своих глинис­тых норках, ласточки-береговушки.

    Отрадно!.. В низинном краю, где-то у Чичинёвой хаты, то нежно мур­лычет, то балагурит баян. Наверно, Мишка в клуб навострился. И когда его только какая-нибудь деваха окрутит?

    А вечер ниже, а синева гуще... Пора и на ключ, а то и впрямь потемну назад не взберусь.

    Обратно — это тебе не вниз налегке да катушком. Но в ведёрках — не в тягость — в одном серебрится молодик, а из другого, наполненного всклень, выплёскивается звёздная россыпь.

    И глаза, знаю себя, светятся нежностью, и на душе — светлее светлого: "Боженька щедрый! Спасибо Тебе за этот вечер, за эту поднебесную гору, за радость видеть и ощущать Твой непередавамо чудный мир!"

    Ушла и забыла попрощаться с Мишкиной горой. Не простилась, у нас говорят, значит, обязательно вернусь, встретимся!

 

 

Захар Прилепин

«ВЫСОЦКИЙ КАК НАШ СОВРЕМЕННИК»

      Не так давно на телевидении мне довелось поговорить о Высоцком. О том, как сложилась бы его судьба, если б он - это невозможно по многим причинам, но гипотетически - дожил до наших дней.

     Наверное, хорошо, что Владимир Семенович не увидел всего этого, ска­зал я. Парадокс, который сейчас возмутит многих: но именно Высоцкий и есть символ советской эпохи, один из главнейших, наряду с Гагариным, Жуковым и книгой "Как закалялась сталь". Советской, а не антисоветской.

   И все его сотни песен о героических советских людях, и его ответ на во­прос, кого он считает центральной исторической фигурой (Ленин), и его ответ на вопрос о любимой песне ("Вставай, страна огромная...") - тому порукой.

      В 1937-м и 1938-м появилась на свет целая плеяда литераторов, зачатых в год сталинского запрета абортов - эти люди осчастливили русскую культу­ру: но сколько ни думаю о них, они никак у меня не объединяются в одно по­коление.

     Это же все плюс-минус ровесники: Владимир Высоцкий, сценарист Ген­надий Шпаликов, писатель Венедикт Ерофеев - тот самый Венечка, а ещё прекрасный поэт Евгений Маркин - их всех давно нет с нами. Но недавно ушедшие Белла Ахмадулина и Владимир Маканин - тех же лет рождения. И живущие с нами, дай им Бог здоровья, Александр Проханов, Андрей Битов, Юнна Мориц и Александр Дольский - того же призыва.

     Когда перечисляешь все эти имена - кажется, что расстояния между ни­ми огромные. На самом деле иные из них могли мимо друг друга проходить еще в пацанском возрасте на московских улочках.

     Бежит себе малолетка Высоцкий - а мимо пробегает малолетка Проханов: сверстники. Может быть, даже в футбол играли в московском дворе. Сталин ещё был живой. Невозможно себе вообразить.

Высоцкий умер очень давно, в позапрошлой жизни.

     Он умер до айфонов, до войны на Донбассе, до программы "Дом-2", до первой чеченской и до второй чеченской, до расстрела Дома Советов, до распада СССР, до слова "перестройка".

     Алла Пугачёва, которая живёт уже триста лет, ещё не записала своих пер­вых звёздных пластинок - а он уже умер. В год смерти Высоцкого Борис Гре­бенщиков только-только выпустил свой первый полноценный альбом - а Гре­бенщиков уже лет пятьсот поёт.

     Представляете, как давно умер Высоцкий? Даже второй "Терминатор"
ещё не вышел тогда. Сергей Безруков ещё ни одной роли не сыграл. Доисто-
рическое время.

    Представляете, если б он дожил до "перестройки"? Когда все его друзья, за исключением разве что Николая Губенко и ещё двух-трех, на все голоса за­кричали о том, как это правильно, что развалилась эта рабская страна - со­ветская, российская, холопья империя, - туда ей и дорога.

     Нашёл бы он в себе силы сказать: "Нет, ребята, всё не так!"?

  Или сидел бы в день расстрела Дома Советов между Лией Ахеджаковой и кем там? - Собчаком? Кохом? Бурбулисом? - и говорил бы: "Да, надо раз­давить гадину!"

    И Борис Абрамович Березовский вручал бы потом "Владимиру Семёновичу государственные награды и первое собрание сочинений в золотом тиснении.

    И Борис Николаевич Ельцин обнимал бы Высоцкого за плечо беспалой ру­кою и рассказывал бы на ухо, улыбаясь своей удивительной, во все лицо, улыбкой, как они, партийцы, уже знавшие, как все будет, слушали его "Охо­ту на волков" в бане и пили за свободу, понимаешь? "За нашу, Володя, с то­бой свободу!"

     Так было бы? - вот таким резонным вопросом задавался я.

     И сделал вывод: хорошо, что не дожил. Не дожил - и выжил в итоге.

    А если б он ещё и до наших дней дотянул? Года до 14-го, в котором сами знаете, что началось.

    Нет, с одной стороны, другу Высоцкого - Михаилу Шемякину - всё понят­но и про крымнаш, и про всё остальное. Всё отлично у Шемякина уложено в голове.

    С другой стороны, зашёл я как-то в ЦДЛ, в 2014 году, а там сидят Игорь Кохановский и литератор Дмитрий Быков: кажется, это был последний раз, когда мы поздоровались с ними.

    Кохановский помните, кто такой? "Мой друг уехал в Магадан, снимите шляпу, снимите шляпу". Легендарный друг Высоцкого, с самой юности, бли­же не бывает.

    И то ли Быков спросил у Кохановского, то ли сам он не сдержался и стал уверенно цедить, что за воровство Крыма Высоцкий проклял бы всех, кто тут радуется этому. Так и сказал. И Быков кивал довольно.

    Высоцкий, помню, в фильме 1967 года "Война под крышами" играл поли­цая на свадьбе. А спустя 50 лет вдруг стал бы за потомков полицаев болеть и волноваться - вот история, да?

     Я улыбнулся и встал из-за столика: да ну вас, - подумал.

   Оглянулся ещё раз и вдруг вообразил себе, что сидит Владимир Семено­вич меж этими вот двумя, и чуть не перекрестился. Потому что креститься на­до, когда что-то несусветное кажется.

     Нет, можно представить Высоцкого, снявшего шапку у монумента репрес­сированным. Но если представляю, как он поёт "Протопи-ка мне баньку по-чёр­ному", а в толпе стоят и подпевают - кто там? - все вот эти лица, которых да­же перечислять нет сил, - и что-то ломается внутри: нет, не может такого быть.

   Но с Окуджавой случилось же! Это же теперь умещается в голове - что че­ловек, написавший "Десятый наш десантный батальон", говорил, что Басае­ву нужно памятник поставить! Но он так говорил. Он говорил, что наблюдал пожар в Доме Советов как самый интересный сериал.

    Можно вообразить себе Высоцкого, рассуждающего о том, сколько лю­дей загубили в штрафбатах, но вообразить себе его, говорящего, что лучше б немцы нас завоевали - мы баварское пиво пили бы тогда, - нельзя: что-то опять ломается внутри, в голове. Чтоб он - и такое сказал? Чтоб он, вослед за Людмилой Улицкой, повторил: "Французы, в отличие от наших, сберегли своих", - разве это возможно? Он, сын фронтовика, который, как в песне он пел, зажигалки на крышах тушил?

     Но ведь Окуджава - он сам воевал! Он-то смог!

     И что со всем этим знанием делать?

    У нас другой пример есть - еще одна легенда - Александр Городницкий, который сначала написал пророческую песню про Севастополь, который вернется домой, - а потом вдруг выступил на очередных выборах за партию 'Яблоко", которая собирается вернуть Севастополь обратно. Как у него всё это совмещается в голове, у Городницкого, кто-нибудь знает?

    Как Высоцкий повёл бы себя, когда, с одной стороны, едва ли не все -понимаете, едва ли не все его друзья?! - а с другой стороны - единицы, - ну да, Губенко, ну, быть может, ещё Иосиф Давыдович Кобзон, который на прежних святынях ритуальных танцев не танцевал, и всё тот же Проханов, с которым, может быть, Владимир Семенович играл в футбол. Но скорей все­го, не играли они ни в какой футбол.

   Что сделал бы Высоцкий? Нет ответа.

   Высоцкий умер и все противоречия разрешил. Советские врачи, выводя его из бесконечного запоя, подсадили всенародного Володю на наркотики, наркотики Володю убили, и теперь у нас сомнений нет. А догадки наши ниче­го не стоят. Что мои, что Кохановского.

* * *

    Но даже эти мои вполне резонные вопросы вызвали невероятный шум и негодование в рядах поклонников Владимира Семёновича. Да как я посмел, как я мог?! Володя наверняка был бы за наших, иначе и не могло быть.

   Слушайте, я только рад был бы такому ходу событий.

    Но ведь Владимир Семёнович всё-таки считал ввод войск в Будапешт и в Прагу позором советской системы: а там имели место куда более слож­ные процессы, ибо Будапешт и Прага, чтоб из дня сегодняшнего было понят­но, переживали примерно те же процессы, что и Киев четыре года назад.

    А ввод войск в Афганистан? Рассказывают, что Высоцкий буквально ры­дал от негодования: вот русские пришли и убивают афганцев.

  То есть, прямо говоря, Владимир Семёнович являлся носителем созна­ния, в целом характерного для "шестидесятников": с их удивительной верой в то, что войск не вводит, а зло повсюду сеем мы, советские.

    Собственно, наша прогрессивная интеллигенция или люди, выдающие себя за интеллигенцию, до сих пор в этом уверены.

   Двадцать пять лет понадобилось населению России в целом, чтоб осо­знать, наконец, масштаб провокаций и, давайте без экивоков, преступлений, свершенных прогрессивным миром в целях передела мира и наживы, - снос суверенных режимов, поддержка откровенно преступных их "сукиных детей" на самых разных континентах, ввод войск куда только вздумается и прочее то­му подобное.

    В 1987-м и даже в 1993 году население России и тем более наша интел­лигенция, буквально влюбленная в Запад как образец мироустройства, лю­бые разговоры на эту тему считали признаком пещерного сознания.

    Упрямо твердивших противоположные вещи Эдуарда Лимонова или Алек­сандра Проханова, Сергея Кара-Мурзу или покойного философа Александра Зиновьева, или историка и филолога Вадима Кожинова старались в прилич­ные места не допускать.

   Высоцкому, как минимум, пришлось бы очень и очень сложно в те годы.

    Разрыв со своей средой - вещь сложная, мучительная, зачастую просто невозможная.

    Простые ведь вещи говорю? Так откуда такое неистовое желание защитить "нашего Володю"?

    Володя - общий. Давайте будем честны с Володей. Он фарисейство и лу­кавство не выносил.

    А вот отыграться за то, что его не публиковали, на каком-то этапе ему могло бы захотеться.

* * *

    Помните, как нам гоняли бесконечную историю про то, как советские чи­новники Высоцкого запрещали и загубили наконец святого человека?

    Высоцкий, между прочим, с 1964-го по 1980-й был одним из ведущих ак­теров Театра на Таганке в Москве - театр этот был одной из визитных карточек Страны Советов, попасть туда было невозможно - ни зрителям, ни артистам, желавшим стать такими же небожителями - как эти вот, играющие там.

    Высоцкий в тридцати фильмах сыграл - несколько из них до экрана не до­шли, - но ведь был танкист Володя в фильме 1966 года "Я родом из детства", была "Вертикаль" 1967 года, где он спел пять своих песен, в 1968 году вышли сразу "Служили два товарища" и "Хозяин тайги", а потом ещё были "Опасные гастроли" 1969 года, "Четвертый" 1972 года, "Плохой хороший человек" 1973 го­да, "Бегство мистера Мак-Кинли" 1975 года - и везде заметные роли, и глав­ная роль в фильме 1976 года "Сказ про то, как царь Пётр арапа женил", и "Ма­ленькие трагедии", конечно, и "Место встречи изменить нельзя".

    Да на него, запрещённого, вся страна смотрела 25 лет подряд. Он пол­торы тысячи концертов дал - и за огромное их количество его посадить мог­ли - потому что там невесть что творилось с бухгалтерией. Но не сажали же, глаза прикрывали на всё это.

    А посадили бы? Чего вы кричали бы тогда? "Вор должен сидеть в тюрь­ме" - как многие из нас радостно кричат чуть что, или, напротив, стали бы ут­верждать, что советская власть невинного Володю загубила?

    А на гастроли как он ездил - советский запрещенный артист, с которого КГБ якобы глаз не спускал: во Францию, в Польшу, в Германию, в Венгрию, в Болгарию, в США, в Мексику, в Канаду и даже на Таити? И на телевидении выступал там, и концерты давал огромные.

   Вот как его держали и не пускали, сил не было никаких всё это терпеть.

   Похоже всё это на запрет?

    Вообразите себе нынешнего артиста - который дал полторы тысячи кон­цертов, из них половину на стадионах, а налоги платит через раз, а то и че­рез два, ездит на самой дорогой машине в Москве, снимается каждые два го­да в шедевральном фильме, который смотрят по десять миллионов человек, а то и по пятьдесят миллионов, играет в театре, известней которого нет, -и говорит: загнобили меня, загнобили, власть кровавая, тираническая вздох­нуть мне не даёт!

    Да нынешние артисты, 99 из 100, душу бы продали за то, чтоб Высоцким пожить хоть недельку. Запрещённым, затравленным, загнанным.

    Не утверждали его на какие-то роли? Да любого артиста, самого распре­красного, один раз утверждают, а два раза нет - Высоцкий что, был Аль Па­чино и Роберт де Ниро в одном лице? Он был хороший, крепкий артист. Мог подойти режиссеру, мог не подойти.

    В "Ну, погоди!" Высоцкого не утвердили роль волка озвучивать, а Папа­нова утвердили. И что, Папанов - хуже волк, чем Высоцкий?

   Высоцкого пробовали на роль Остапа Бендера - вы действительно дума­ете, что из него получился бы лучший Бендер, чем из Юрского или Андрея Миронова?

* * *

   Остаётся одно - стихи его не печатали, да. Знаете, придётся ещё одну вещь сказать.

    Высоцкий - огромная личность. Высоцкий - миф. Истинный, почти не­возможный, огромный. Такая, как у него, слава - только у "Битлз" была в его время на всю планету.

    Высоцкий в нашем доме звучал, сколько я себя помню, и едва начали вы­ходить и книги о нём, и его сборники - они тоже неизбежно приобретались. Хотя, воспитанный на классической поэзии, я довольно быстро для себя ре­шил, что великие песни вовсе не означают, что сочинены они на великие сти­хи. Как и в случае "Битлз", кстати.

   И отцу моему, и матери эта нехитрая истина тоже быстро открылась, что вовсе не убавило нашей любви к Высоцкому, но я точно ни разу не помню, чтобы кто-нибудь перечитывал Владимира Семёныча ради того, чтоб пере­честь. И тем более не было случаев, чтоб мы всерьёз говорили про его по­эзию или про прозу - он ведь ещё и прозу писал.

    Высоцкий как личность, как цельность много круче самого себя, поделен­ного на разные составляющие, - я до сих пор зачарован его образом, его силой, и он по-прежнему меня удивляет, этот тип, - но вот когда начинается «через запятую перечисление "Пушкин, Есенин, Мандельштам, Высоцкий..." «и "Достоевский, Максим Горький, Шаламов, Высоцкий..." - сразу хочется вак-то людей угомонить.

    Не надо, слышите. Высоцкому хватает любви и славы и без ваших пере­числений. Всякому своё место, а его место и без Пушкина с Есениным - не стыдное.

   Помнится, когда на заре "перестройки" вышла известная вполне себе критическая статья Станислава Куняева о Высоцком, - Куняева едва не разо­рвали на части. Конечно, это всё от зависти, решил сразу мильён читателей. Или десять миллионов сразу.

     А Куняев был, в сущности, прав.

    Высоцкий, что называется, открыл ящик Пандоры, когда начал смешить своего слушателя, - чтоб нравиться этому слушателю, его среднему вкусу, -не повышая планку для слушателя, а понижая.

   Куняев приводил в пример эту известную песню Высоцкого: про Лукомо­рье, которого и след простыл. Найдите, послушайте.

   И Куняев очень спокойно объясняет: так нельзя делать. Это классические стихи Пушкина, которые воспитали целые поколения русских людей. Это - святое. И если мы сегодня начинаем высмеивать это, завтра приходят смеха­чи всех остальных мастей, которым смешно вообще все: русский солдат, рус­ская женщина, русские святыни, Россия как таковая. И они пришли ведь.

   Очень часто повторяют, что Высоцкий - это Есенин второй половины века.

   Нет, ребята, Высоцкий это не Есенин. Есенин был великий новатор сти­ха, поэтический гений. И, главное, Есенин никогда не пытался понравиться своему читателю - он с самого начала работал для высочайшего суда поэзии, где и словом оступиться было нельзя.

    Представить себе Есенина, сочиняющего сатирические куплеты про пуш­кинское Лукоморье, - невозможно.

    Мне говорят: да одни только военные песни - явное доказательство того, что Высоцкий - великий поэт.

  Советские военные песни - это отдельная, требующая серьёзного разго­вора история. И "Тёмная ночь", и "Эх, дороги...", и всё та же "Вставай, стра­на огромная" - песни великие. Но никто ведь не будет всерьёз говорить, что написавшие стихи к этим песням Владимир Агатов, Лев Ошанин и Лебедев-Кумач - великие поэты?

     Задумайтесь об этом. Поищите сами ответы - почему.

   Самый лучший Высоцкий - это Высоцкий последних лет, когда ему уже не хотелось нравиться кому-либо, когда сочинил он "Райские яблоки" и "Кони привередливые". Когда он не с легковерным слушателем стал разговаривать, а с ангелами и с апостолами.

   Это - классика.

    Давайте любить Высоцкого таким, какой он есть. Не возвеличивать его там, где места ему нет, и не отрицать того, что любимей его у русских людей долгое время не было никого.

    Впрочем, у этой славы есть, увы, оборотная сторона. Пройдёт десятиле­тие, другое, третье, и значение Высоцкого приравняется в глазах новых по­колений к значению предыдущих всенародных любимцев - скажем, Леонида Утесова, или Александра Вертинского, или Шаляпина. И неважно, что Вер­тинский сам писал себе песни, а Шаляпин пел чужие. Мог бы и свои петь. И слава у него была не меньше, чем у Высоцкого. Но много ли эти исполни­тели значат для современного молодого человека? Нет, немного.

    И у Высоцкого будет та же самая ниша - для специалистов. Потому что Высоцкого можно только слушать. Читать его, в сущности, куда меньше смыс­ла. Слух человека стремительно перестраивается - и расстроенная гитара

    Владимира Семёновича уже не будет иметь и миллионной доли желающих её послушать.

    А Есенин, Блок или Пушкин останутся на том же месте, что и были. Пото­му что они от саунда не зависят. Они все - в слове. Их слово - самоценно.

   Погоня за прижизненной славой и, главное, игра на понижение ради то­го, чтоб нравиться большему количеству людей, оборачивается тем, что боль­шая часть этой славы уходит вместе с твоими современниками.

    Да, лучшее из написанного Высоцким - десяток, два десятка текстов - ос­танется как факт русской литературы. Но через полвека значение Высоцкого и значение Станислава Куняева, при всём том, что первого слушали десятки миллионов, а второго читали даже не десятки тысяч, а считаные тысячи, - срав­няется. Это будут вполне себе равноценные - на взгляд историка - фигуры. С литературоведческой точки зрения Куняев в известном смысле даже любо­пытнее, а во многом, как мыслитель, - прозорливее и глубже.

    Не почтите всё мной сказанное за кощунство, я не хочу никого обидеть. Я, как и вы, Высоцкого люблю.

     Просто так будет, и это неизбежно.

   Однако как символ эпохи Советской Владимир Семёнович Высоцкий ос­танется до тех пор, пока мы помним это время и все его победы и трагедии.

 

 

 

 

                                                                                                '